• Приглашаем посетить наш сайт
    Пришвин (prishvin.lit-info.ru)
  • Иосиф. Песнь 3.

    Песнь: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

    ПЕСНЬ ТРЕТИЯ

    Далука, возвратившаяся в свои чертоги, успокоиться хотела, но образ Иосифа, не исходящий из ее мыслей, отгонял сон от очей ее: казалось ей, что, будучи еще в сени несчастного, устремляя на него взор и пленяя слух свой приятным его гласом, внимала она прежалостнейшей повести; она чаяла еще зрети текущие слезы Иосифовы: тогда, не могши сама от слез удержаться, находила удовольствие проливати оные, воображая, что с ним купно она плачет. Но едва воспоминает ту часть его повествования, которая изображает толь живо нежнейшую любовь его, уже слезы ее остановляются, смертный яд терзати ее начинает, прелестная скрывается мечта, она обретает себя едину и страшится вопросити смущенную свою душу.

    «Кое смятение, — рекла она потом, — кое невольное смятение объемлет мое сердце? Возмущенная истинным о нем сожалением, хотела я познати несчастия Иосифовы; мне бедствия его казалися моими; он исполнил мое желание; я могу оные окончить: наутрие будет он свободен, я возвращу его... Кому?.. Объятиям Селимы?» От сея единой мысли она вострепетала.

    «Несчастная! — рекла потом. — Так истинно сие, ты любишь! Се тот самый смертный, о коем, не зная его, воздыхало твое сердце, коего требовала ты от всея природы и коего отсутствие вселяло в тебя отвращение ко всем прочим веселиям... О, коль судьба моя несчастна! Я уклоняюсь от торжеств ненавистного мне брака и прихожу в сии места спокойствия искати; надеялась я, приемля участие в тишине сего уединенного жилища, обрести более здесь владычества над моим сердцем; но в сем самом жилище спокойству моему встречаются новые препятствия, и я пылаю огнем, противным долгу моему!.. Сколь позорно сие признание! Ты, которая отвергла любовь целого двора, забыв ныне гордость твоея природы, ты унижаешь себя воздыхати о рабе своем. Но что вещаю я? Иосиф в рабстве ли родился? Если он, как я себя ласкала, не рожден от бессмертных, то не достоин ли он родитися от них? Предки его были мирные цари, окруженные детьми и стадами своими. Если боги и привели его в неволю, то, может быть, сие для того сотворили, чтоб привести его в мои объятия; но хотя бы он простый токмо был раб, кое увенчанное чело более приятностей имеет? Кто подобен ему, кто может соединити в себе толико благородства с толикою простотою?.. Куда ведет тебя твое безумие? Иль на уже забыла, что сердце твое не в твоей более власти, что ты навеки отдала его другому, что честь и добродетель велят сей огнь тебе тушити? Но что! Или пламень сей не может быти невинен? Или тот уже преступник, чье сердце любовь ощущает? Строгие законы брака воспретят ли мне имети удовольствие видети и утешати несчастного, внимати из непорочных уст его повествованию несчастной его жизни, преклоняти слух мой ко гласу его лиры, слезы мои соединять с его слезами, с ним купно воздыхати, вещати ему о любви моей, прияти уверение о нежности его... Ах! что рекла ты? Или забыла уже то, что он другую обожает? Тот, коего чтила я нечувствительным, сколь нежно признавался предо мною в любви своей! Но ведает ли он, что я его люблю? Дерзает ли он и помыслити о сем? Не мне ли должно победити робость его, и могу ли я единую минуту в том усумниться, чтоб он не жертвовал мне своей Селимой!» Таковы были смятенные чувствования, коими терзалася Далука.

    Пришед в сень свою, Иосиф отер слезы свои, кои чаял впоследние проливати о несчастии своем. Он заснул, лаская себя приятнейшею надеждою, и от начала его рабства сей был первый раз, в который сон затворил спокойно его очи: уже лестные видения приводили его в объятия родителя и возлюбленной. Среди сих радостных изображений он пробуждается и выходит из сени своея.

    Солнце восходило позади черныя кедровыя рощи и оную, казалося, златом лучей своих зажещи. Вся роща, небесным огнем оживленная, дышала благоуханием, которое зефиры по полям разносили, а из среди сего убежища слышно было приятное птиц пение, исходящее как бы с того краю горизонта, где дневное рождается светило. Сие прелестное и величественное зрелище пленяет сердце Иосифово; он устремляет на оное взор свой и в то же время обоняет умащенный воздух и пению внимает. Как некто, мнящи свобождатися от долговременныя и жестокия болезни, чает видети всю природу с собой оживляющуюся, предается тем видам, на кои долго взирал он нечувственным оком, и, между тем, не ведает того, что наслаждается он единым только блеском здравия, — тако Иосиф предается тем чувствованиям, для коих душа его долгое время была затворенна. «О солнце! - возопил он с восхищением. — Ты, кое освещаешь последний день моего пленения, я могу на первые лучи твои ясным воззрети оком; я moгу, не проливая слез, зрети tаmo твое сияние, где ближние мои собранны. Приятная Аврора! ты не явишься более, не внемля моим песням!»

    Между тем, день сей почти уже протек, и нетерпеливый Иосиф в пустынной своей сени ожидал еще того, что придут разрешити его оковы; хотя нощь распростерла уже свои мрачные завесы, но он, казалось, хощет еще продолжити день тот, который чтил он днем своей свободы. Он не прежде удалился, как самая глубокая темнота на земли воцарилась. Наутрие томлен он был равным ожиданием. Множество протекло дней, а он еще рабом остается. Наконец исчезает его надежда, погасает в сердце его радость, и мрачная тоска объемлет паки его душу; но поступок Далуки казался ему дивен. «Увы! — вещает он. — Так и самые слезы суть обманчивы, залог чувствительныя души к нашему бедствию!»

    Далука, не возмогши укротити жестокую страсть свою, испытывала силу отсутствия. Не может она оставить своего сельского жилища, но, заключа себя в чертоги и сада свои, убегает она тех мест, где могла бы встретиться с юным невольником. Тщетные старания! Сей приятный образ последовал за нею и в самое дальнейшее уединение. Зефиры, на листвиях играя, производят ли тем приятность ее слуху, — она чает слышати прелестный глас Иосифа. Если во время нощныя тишины соловей жалостно вспевает или источник с томным протекает журчанием, то кажется ей, что жалобы и воздыхания Иосифа слух ее пронзают; тогда упрекает она себя в том, что, вместо прекращения толиких бедств, она их умножает и новые слезы ему приключает. Часто, не ведая сама, идет она к Иосифовой сени, но, вдруг в себя пришед, возвращается оттоле. В единый вечер, достигнув до самыя тоя рощи, восхотела она бежати сего места, но вдруг непобедимою силою тамо удержана стала; душа ее, как бы исчерпанная многими колебаниями страстей, силе любви уступает. Трепещущими стопами приближается она к уединенной сени; луна освещала робкое ее хождение. «Богиня! — возопила она, устремя взор на сие светило. — Несмотря на бледный огнь свой, непорочна и свирепа, не могла и ты от любви защититься; ты сошла с небес, и пастырь привлек тебя ощутить все ее приятности. Я, равно как и ты, мое величество слагаю и простого люблю пастыря. Способствуй моим желаниям: ты оными сама исполнена была; сотвори, да не будет мой нечувствен любовник».

    ты ко мне возвестити мою свободу. Прости моим подозрениям: я чтил себя забвенным тобою».

    Далука молчит единую минуту, воздыхает. «Сколь далеко от сего, чтоб я тебя забыла! — вещает она. —

    Несчастия твои не исходили из моей памяти... Но, — рекла она, запинаяся и потупя свои очи, — или не можно скончать твои бедствия без того, чтоб не имети нам, лишась тебя, печали? Ты сам забудешь ли нас без всякого сожаления? Ты имеешь здесь друзей; иль хощешь ты уже навеки их оставить?.. Есть, может быть, сильнейшие узы, нежели родство: они могут усладить и жесточайшую неволю... Когда же ничто удержать тебя не может, то неужели не страшишься ты сетей, поставляемых тебе вероломными братиями? Или мнишь ты, что они, видя торжествующего тебя над их злобою, не помыслят на жизнь твою? Они прольют кровь твою... Трепещу от сей единой мысли... и я сама, дав тебе свободу, предам тебя их лютости. Но хотя ты от нее и можешь избежати, то я далеко буду от тебя, не услышу о твоей судьбине, и возмущенная душа моя представлять себе будет завсегда сей кровавый образ...»

    «Ничего не устрашайся, — прерывает с горячностию Иосиф, — я уже рек тебе, раскаяние живет в сердцах моих братий; слезы и отчаяние Иакова, Селимы и Вениамина и самое братское дружество, в душе их обновленное, — словом, все возвратило мне мою братию. Но хотя бы я в них обрел мою погибель, я пылаю желанием видети отца моего и возлюбленную. К чему продолжати мне без них несчастную жизнь мою? Обняв их, умру, если то необходимо, и умру с меньшим сожалением. Но нет! Братия мои согласятся на мое блаженство. Не медли оным, я милости твои из памяти моей не будут истребленны; никогда солнце не достигнет до конца своего течения прежде, нежели воспою оные в песнях моих; после творца всея природы, ты первая получишь праведную дань моея благодарности; и отец мой и Селима, исполненные равно со мною твоим благодеянием, гласи свои с моим соединят».

    «Селима!.. — рекла разгневанная Далука. — Селима!..» Потом, смягча свой голос: «Так ты пылаешь токмо ею?.. А если ты здесь найдешь другую Селиму?..»

    «Ты зришь ее пред собою, — прерывает Далука. — Сие слово неволею излетело из уст моих... Престань дивитися... К чему тебе вещати, что я тебя люблю? Взоры мои, воздыхания, страх, слезы не могли ли о том поведати тебе? Я не стараюся восхвалити тебе твою победу, но я презрела любовь множества вельможей знатнейших и без тебя не знала бы сей страсти: от гордости ль единой или оттого, что сердце мое себя предоставило тебе, было оно нечувственно доныне. Привлеченная неволею к алтарю, клялась я о том, что, не могши любити моего супруга, ни един смертный душою моею владети не будет. Тщетные клятвы! С тех пор как я тебя узрела, ты владеешь ею, и я живу тобою. Почто боги не привлекли меня сюда прежде моего брака? Не внимала б я тогда ни знатности рода, сей сильной гордыне, ни корысти, ни родительскому честолюбию; тебе вручила бы я сердце мое, последовала бы я повсюду за тобою. Но не смотри на сии узы, неволею заключенные, ты один владеешь моим сердцем; я могла испросити у супруга моего, чтоб, довольствуясь единым привлечением меня ко алтарю, не смущал он моего уединения. Еще ли хощешь ты шествовать отсюда? Еще ли меня оставити ты хощешь? Предпочтишь ли ты мне вероломных братий, и любовь моя не превышает ли горячности твоего родителя? Что вещать мне о Селиме? Может ли она тебя любить так, как я тебя люблю? Избирай свою судьбину. Хощешь ли ты, чтоб знатность моя поставила тебя на единую чреду со мною? О, коль приятно мне будет соделати твое счастие! Доволен будучи единою любовию, хощешь ли ты остатися рабом? Я сниду до тебя; величество, о коем я прежде ревновала, будет тебе на жертву принесенно, сень, где ты толикие проливал слезы, превратится в жилище твоего благополучия: она будет моею храминою и единою свидетельницею нашея нежности». Произнося сии слова, устремила она пламенный взор свой на Иосифа. Все казалося с ее желанием согласно: приятный свет луны, освещая ее прелести, умножал красоту ее; движимая тень листвия то скрывала, то открывала прекрасную грудь ее, поднимающуюся от нежных воздыханий; любовь, в коей она открылась, еще в очах ее являлась.

    Вся роща и цветы, украшающие сень, дышали ароматами, и соловей сладким своим пением к любви лесных жителей и смертных казался призывати.

    Младый невольник, чрезмерным объят удивлением, молчал долгое время. Далука заключала из сего нечто, пламени своему полезное; взоры ее оттого прелестнее становились; она чаяла, что воздыхание победу ее кончит, но он с кротостию ей отвещает: «Ты, конечно, не требуешь того, чтоб скрыл я от тебя мои чувствования, и язык мой на лесть не может преклонитися. Не могу я ответствовать твоей нежности. Великий боже! я стал бы неверен добродетели, возле алтаря, тебе посвященного! О праотцы мои! О родитель мой! я вас стал бы недостоин! А ты, возлюбленная Селима! я изменил бы клятве моей на том месте, на коем вседневно о тебе слезы проливаю и которою изображает мне твой образ и брачную сень мою! Но ты, прости дерзновению моему, ты сама не соединенна ли с супругом? Я верен союзу любви, но брачные узы еще ль и оного не священнее? Когда таковой приятный союз уже заключен единожды, то можно ль иметь другие еще желания? Соединение двух сердец, сие толь вольное соединение, неужели здесь принужденно, и день, видящи рождение оного, неужели видети будет и разрушение его! Если страна сия и таковые имеет нравы, то я не изменю долгу Селиме и господину моему. Раб и всего лишенный, сохраняю я еще добродетель, единое оставшееся мне сокровище; но ты почтишь ее сама: если то правда, что некоторую ко мне ты нежность ощущаешь, то сей самой нежностию тебя заклинаю; если жив еще отец твой или уже во гробе заключен, воспоминание его любезно сердцу твоему, то заклинаю я тебя именем его скончать мои бедствия и возвратити сына своему родителю».

    Сие ему вещающу, изображенная в очах Далукиных любовь в стыд и ярость пременялась; черты ее лица изменялись постепенно; пленяющая усмешка от уст ее скрывалась; то потупляла свои очи, то воспламененные гневом взоры на нечувствительного невольника бросала; и как страшный гром прерывает вдруг в лесу приятное птиц пение, так после сладкого Иосифова гласа сей страшный слышен глас: «Неблагодарный! раб презренный! ты недостоин счастия, мною тебе предложенного. Сердце твое толико низко, колико подло твое состояние. Люби свою Селиму. Она едина может содеяти твое счастие; тщетно ты о ней воздыхати будешь: ты в рабстве состареешься, и очи твои не узрят ее вечно». В то время выходит она из сени во гневе прелютейшем. Иосиф остается безгласен и трепетен, и последние слова ее поражают еще слух его. Обремененный сим нечаянным ударом, возвращается он в жилище свое косными стопами.

    Далука оком, блестящим от мрачного огня, возжженного любовию и злобою, оставя ветрам растрепанные власы свои, среди нощныя темноты смятенные стопы к садам своим направляет. Вдруг она остановляется. «О стыд! О унижение! — вопиет она. — Мне ли презренно терпети, презрение от раба моего! Или забыла я гордость моего пола, собственную мою гордость, сан мой, долг мой для того, чтобы слышати ненавистное имя Селимы! Предпочтить мне поселянку и мне самой о том вещати!.. Потушим любовь недостойную, восприимем прежнюю гордость мою, оставим места, покою моему вредные... Ты хощешь восприяти гордость, и себя уничижаешь! Куда ты пойдеши? Нося еще в сердце зрак раба своего, предстанешь ли ты супругу своему? Не все ли узрят стыд на челе твоем? Те, коих ты нежность отвергла, не посмеются ли твоему бесславию?.. Но что мне в оном: после испытанного мною бесчестия чего мне более страшиться? Бежим, лишь бы очи мои не зрели более неблагодарного, все места для меня равны. Пусть останется он с пастырями, пусть он стенает тамо, пусть горькие проливает слезы... Слезы! Увы! Он станет меня благополучнее; он над мучением моим торжествовати будет; избавясь от ужаса видети меня перед собою, не устрашится он того, чтоб я пришла возмутить его уединение; он туда каждый вечер приходити станет; тамо, представляя свою Селиму, он будет посылати ей те воздыхания, кои мне давати он отрекся!.. Разрушим ту сень, которая ей от него посвященна и где зрела я себя уничиженну; повергнем алтарь, призванный им на оправдание своего ко мне презрения; слабо сие отмщение, но сердце его тронет, и, может быть, научен он будет страшитися той, которую презирает».

    Рекла и к исполнению своего намерения устремляется. Луна преносила в другую половину круга приятное лучей своих сияние, и глубочайшая темнота поля покрывала; тишина воцарилася в лесах, в поляк, в долинах; лютейшие звери, устав страшный испускати рев, спали в своих пещерах; противящийся сну, победителю всей природы, единый и рощо соловей начал сам к нему склонятися, и пение его, постепенно ослабевающее, уже более слышимо не было. Далука одна, смущенна, разгневанна, повелевает сень Иосифову разрушить. Повелениям ее повинуются. Ходящая во мраке, слышит она с радостию стук, от сечения секирами раздающийся и эхом повторяемый. Под частыми ударами два пальмовых древа потряслися, скрипнули и с страшным упали шумом; трепещущая земля от того восстенала; птицы, свившие гнезда свои под сей мирною тению, питавшиеся от руки несчастного юноши, веселящиеся в его жилище и хотевшие облегчити его страдание, испустив скорбный глас свой, отлетают. Далука среди ярости своей некое ощущает веселие; но Иосиф, которого сон начинал замыкать слабые очи и коего слезы не были еще осушенны, пробуждается во ужасе. Тако во граде, долговременною осадою в крайность приведенном, когда несчастные граждане, предавшися покою, забывают наконец свои бедствия, — вдруг подземною осадою подрытая, упадает башня; весь град, от глубочайшего своего основания до самыя высоты валов своих, престрашно потрясается, и когда враги внемлют ужасному смятению с восторгом варварския радости, — тогда гражданин пробуждается с трепетом и неминуемую свою зрит гибель пред очами.

    Приятная Аврора, украсившаяся розами, испускающими благоухание свое по всей поверхности земли, начала являться на востоке, когда Далука, от ярости трепеща, уклоняется от сельских своих чертогов и стыд свой в стенах Мемфиса сокрыти отходит.

    Иосиф слышит с удовольствием об ее отшествии. Ввечеру упреждает он час, в который прежде ходил он во свое уединение. Он в несчастии своем чает по крайней мере свободно размышляти о Селиме и посвящаемые ей минуты провести, не смущался от ревности соперницы ее.

    Исполненный сими мыслями, достигает он до своего убежища. Кое удивление и скорбь объемлют его душу, когда узрел он поверженный алтарь, разрушенную сень и украшающие оную цветы, рассыпанные по дерну! Как вечером жаждущий успокоения земледелец ведет тихо в дом свой волов со плугом обращенным и представляет себе радость встречающей себя жены своей и ласку нежную детей своих, но вдруг громовая стрела свергается с небес, он зрит дом свой, пламенем объятый, слышит умирающие гласы жены и детей своих, бледнеет, ужасается, неподвижим пребывает, — тако Иосиф долгое время устремляет свои очи на зрелище сие. Он бросается потом на сии остатки, объемлет оные и, орошая слезами: «Возлюбленная сень! - вопиет он. - Ты, которую посвятил я нежнейшим воспоминаниям, нет, не вихри разрушили тебя; небеса не лишили бы меня единого утешения, коим в сих местах дух мой наслаждался; здесь познаю я удар раздраженныя соперницы». Рек он и долгое время над сокрушенною сению слезы проливает.

    — сии кроткие и мирные добродетели становятся знаемы в Мемфисе и достигают до самого Пентефрия. Сей великодушный и человеколюбивый вельможа хощет разрешить оковы добродетельного невольника и в чертоги свои его призывает. Иосиф от сего веления в глубокую повергается печаль. Не оставя еще пастырских хижин, возвращается он в пустынное свое жилище. Тамо, устремя очи свои на место своего уединения: «Прости, — рек он, — прости, алтарь, толикими слезами орошенный, прости, возлюбленная сень, коей и остатки еще мне драгоценны. Исторгают меня от сих мест, прежде нежели возмог паки восставити тебя. Я чаял расстатися с тобою токмо для того, чтобы видети дом отца моего, а ныне в средину града иду второе терпети рабство. Может, поставят мне тамо новые сети, и добродетель моя... пребудет вечно та же. Возлюбленная Селима! клянуся на сих остатках алтаря и сени, клянуся быти вечно тебе верен!»

    Произнеся сии слова, взирает он еще на места сии слезящимися очами; ноги его не хотят служити ему, удаляющемуся от сего жилища. Наконец он отходит, и кажется ему, что в другой раз отторгают его от отца и Селимы. После сего прощается он с друзьями своими, объемлет их нежно, обещает приходити иногда к ним, утешатися их беседою; приятные слезы дружества текут из всех очей. Он восприял путь свой к Мемфису тихими стопами.

    Отсутствие, соединенное с силою добродетели, которая, в первый раз еще поколебавшись, с большею восстает крепостию, начало исцеляти сердце Далуки, подобное юному пальмовому древу, которое, уступив ветрам и коснувся земле горделивым своим верхом, вдруг восстановляется, ожесточает против их пень и ветвия свои, устремляет глубже корень свой в землю и, возгордясь сим первым успехом, самого Борея презирает. Вседневно старалася она от любви своей исходатайствовати отшествие несчастного Иосифа. Предприяв наконец сие великодушное намерение, побеждала уже она последние свои воздыхания, как вдруг Иосиф ее очам явился. Сим видом возмутилася душа ее; не смеет она воззрети ни на супруга своего, ни на юного раба, который, с своей стороны, не может также видети ее без смущения. Пентефрий долгое время взирает на Иосифа. «Сколь много судьбина погрешила, — рек он, — подвергнув тебя бремени рабства! Не ведая сего, брал я сам участие в ее неправосудии; живи со мною, я хощу наградить твое терпение и одарити тебя благодеяниями». По сих словах хотел Иосиф изъяснити свою благодарность, но кроме воздыхания ничего не мог произнести; терзающееся сердце Далуки с ним купно воздохнуло.

    Любовь восприяла в нем все свое владычество. Вседневно зрит она Иосифа, в единых с ним живет чертогах; не смеет с ним промолвить, но взоры ее непрестанно на нем остановляются; пресчастлива тогда, когда встречает его очи! Трепещет она от единыя мысли лишитися сея слабыя отрады; не сражаясь более с той страстью, которую она победить была уже готова, уступает она всем ее прелестям и кроме любви ничего не ощущает. Иногда ласкает себя тем, что Иосиф, удаленный от того жилища, где все воспоминало ему Селиму и дом родительский, слабо станет ей сопротивляться. В сем ложном мнении тем паче она себя утверждала, что сам он, тронутый несчастием любви, обращал иногда к ней жалостные взоры; сие изображение чистосердечного сожаления принимала она за действие рождающейся страсти. Ходя в саду близ своих чертогов, воображает она нежные его взоры, сие единое любви своей возмездие, питающее в сердце ее огнь, коим она была снедаема.

    Иосиф, негодуя быти стенами окруженный и желая бежати смятения, шествовал в сей великолепный сад и тамо не обрел природы. Вместо сих цветов, искусством учрежденных, очи его хотели зрети зеленый луг, на коем из среды богатого дерна восстает как бы лес цветов прекрасных, среди коих веселится взор наш и которых прельщающий очи блеск укрощен основанием приятныя зелени. Узрев древеса, коим определено то расстояние, куда ветви свои дерзают они распростерти, удивленный Иосиф остановляется. «Увы! — рек он. — Человек не един покорен человеку, и вы также рабства моего участники. Где вы, блаженные кедры, предложившие мне во убежище вольную сень свою, под которою я свободою наслаждался?» Предався таковому размышлению, узрел он быстрые водные токи, кои, исторгаясь из недр земных, бьют в воздух с шумом, высочайший лес превышают и пенящимися верхами своими кажутся поражати свод небесный. Паче удивлен, нежели тронут сим зрелищем, воздыхает он о источнике простом, следующем естественной своей преклонности, истекающем из зеленыя рощи, светящемся в долинах и несущем с приятным журчанием свои ясные и хладные воды.

    устилал землю. В самом конце рощи видна была Венера в объятиях Марса: хладный мармор изображал весь жар их страстного восторга; слыша листвия, тихо помавающие, слыша прерывающееся течение источника, мнится, слышати воздыхание и приятное трепетание сих бессмертных; мирт пустил внити туда свет нежнейший света лунного; прелестное дыхание зефиров казалось дыханием любви, и птицы, привлеченные в сие убежище, услаждали тамо свое пение.

    Изнеможенная любовию, лежала Далука возле сего образа и на оный алчный взор свой устремила; воздохнув из глубины сердца: «Богиня! — рекла она слабым и трепещущим гласом. — О, коль блаженна ты, имея возлюбленного в своих объятиях; а я едина воздыхаю, и мое собственное желание мое сердце ставит преступлением... Но ты тщетное терзание совести истребляешь. Я могу быти равно тебе благополучна. Богиня! внемли молению моему: ты родила во мне огнь, показуя мне образ сего нечувственного смертного; если б ты мне и сама не повелела, я и без того любила бы его; но прежде, нежели я его узрела, ты сей жестокий яд излила в сердце мое; ты, конечно, сама скорбела о моем мучении, и, без сомнения, смягчила ты горделивейшую душу; коликую страсть должна ты в него вселити, наказуя холодность его сердца! Скончай победу над сим суровством, толь долго супротивляющимся».

    Едва изрекла она сии слова, уже Иосиф, уклоняющийся от солнечного жара, приближается к той роще. Взирая на сии места, предается он сладкому унынию, и воздохнуло его сердце. «Венера! молитва моя услышана тобою, — рекла Далука, — ты сама ведешь его ко мне».

    Приступив к ней, поражен он стал удивлением. Лежащая на дерне, где черные власы ее по цветам развевались, возвела она на Иосифа взор свой, в коем царствовало то восхищение пламенной души, то сладострастное изнеможение. Она была тогда прекраснее всех дней: любовь оживляла увядший ею цвет ее лица; воздыхания, подъемля прекрасную грудь ее, отверзали ее и, умирая на румяных устах ее, восприяти себя призывали; все прочие прелести покровенны были легким флером, который зефиры, играя, возвевали; тако дыхание их открывает сокровенную красу рождающейся розы, тако изображается Наяда,1 одеянная во единый кристалл колеблющихся вод.

    очам нашим; они любят друг друга, любовь составляет их главное блаженство; мы можем вознестися до их счастия, подражая сим восторгам... Приди...» Вещая сие, отверзает ему свои объятия, и вся любовь, владеющая ее сердцем, входит в ее взоры.

    Иосиф взирает то на жену Пентефриеву, то на мармор, нежностию дышащий, то на сии волшебные места. Коликими сетьми окружает его роскошь! Полдневный зной вселял в душу приятное изнеможение; птицы, под тень сию уклонившиеся, предаваяся любви, прерывали свои песни; мирты, казалось, веселие их ощущали и листвия свои тише помавали; зефиры остановили свое непостоянство, и цветы от ласки их уже не отрывались; в сей общей тишине единый язык сердца был внимаем. Иосиф чувствует себя остановленна в сем жилище, очи его смягчаются; Далука торжествует; но вдруг непорочность и образ Селимы обновился в сердце сына Иаковля; он, свирепым воззрев на нее оком, стремится бежати от сетей толиких. Она хощет удержати его за ризу, но он утекает, и риза его осталася в руках жены Пентефриевой.

    --------------

    1 Наяда — нимфа, в реке обитающая. (Прим. Фонвизина.)

    гласом. — Ты зриши: пред образом твоим прияла я сие поношение. Отмсти меня, казни неблагодарного... Но я накажу его сама: он умрет, я пролию токмо кровь рабскую».

    Иосиф, бежащий от сих мест, встречается с Пентефрием. Он упадает к ногам его и, объемля колена его, рек ему: «Если б не имел я тесного союза, не могущего сердцем моим разрешитися, то все бы желания мои ограничены были только тем, чтоб до конца жизни моея служити толь добродетельному мужу. Но я имею отца, и юная Селима владеет моим сердцем; в день брака моего я продан был моими братиями. Сжалься над бедствием моим, над юностию моею, над старостию Иакова, над слезами Селимы: возврати меня дому родительскому; отец мой даст тебе цену моего искупления; а если отречешься ты исполнить мое моление, то хотя повели мне возвратитися к твоим пастырям: странно мне жилище градское; я на сих полях обрящу единое блаженство, коим наслаждаться я могу, удаленный от Селимы и родителя».

    Нежное человечество составляло свойство души Пентефриевой. Подвигнутый прошением и слезами Иосифа: «Возможно ли, — вещает он ему, — чтоб, думая наградити твои заслуги, извлекши тебя из низкого состояния, усугубил я тем твое мучение! Неволею я лишаюся тебя; но, блажен соделоваяй счастие твое и ближних твоих, возвращаю я тебя в дом, где все то соединенно, что тебе любезно. Ты раздражаешь меня, предлагая мне свое искупление, или не чаешь ты во мне способности к действию бескорыстному, или собственные твои заслуги не свобождают еще тебя от рабства? Кое злато сравнится с тою ценою, которую платили мне твои добродетели? Возьми единого от верблюдов моих, иди объяти отца твоего, иди отерти слезы Селимы. О, коль блажен Иосиф! Ты нежно любим будешь!»

    Сим словом пришел Иосиф в восхищение; отверстые уста его не могут изобразити множество тех чувствований, коими сердце его было отягченно: он устремил очи на своего благодетеля, и слезы, текущие по ланитам его, были единым изречением его благодарности. Пентефрий простирает к нему руку, восставляет его и, прешед расстояние, поставленное гордынею между рабом и господином, отверзает ему свои объятия. Иосиф в оные стремится и не может с ним проститися иначе, как прерывающимся гласом.

    Далука, лежащая еще под миртами, помышляла об отмщении, когда вошел к ней супруг ее. «Ты зришь еще слезы мои, — рек он ей, приближаяся. — Иосиф свободен, я с ним уже простился; в сию минуту он от нас отходит и в дом отца своего возвращается... Но отчего гневом воспаленны твои очи? Какое смятение объяло твою душу?.. Чья сия одежда? Я познаю ризу Иосифову...»

    зря его мести ее избегающа, ярость исторгает сии слова из глубины ее сердца: «Иосиф! Неблагодарный! Дерзновенный! Он торжествует, он удаляется, отмсти мою обиду... Сия риза и бегство его не довольно ли тебе все наглости его являют?»

    Пентефрий от удивления и гнева стал неподвижим. Способен воскипети вдруг ревностию, обожал он супругу, которая, не отвещая его страсти, была до сего непорочна и брачные узы чтити казалась. Воображает он бегущего Иосифа, бледна, тороплива. «Великий боже! — возопил он. — Толико притворства возможет ли внити в человека! Когда проливал я слезы о вымышленной бедств его повести, когда похвалил я его непорочность, когда я обнимал его, сей вероломный!.. Сей подлый раб!.. Но я клянуся тем, что есть всего священнее на свете, клянусь не попустити зла сего без отмщения!» В самое то время стремится он в свои чертоги и, познав путь Иосифа, послал воинов гнати за ним вслед.

    Иосиф отшествием своим не медлил. Сидя на верблюде, приближался он к полям с поспешностию и бежал с веселием жилища, толь шумного, коль несчастного. Он противополагал ему приятности мирного обиталища, где жизнь свою вести будет неразлучно с отцом и супругою и где всё, даже до самого раскаяния братии его, поможет ему непорочность сохранити. Он твердо предприял не приносити им ни единыя жалобы и не поведати вечно ни Селиме, ни Иакову истинной повести своего несчастия. Когда, предався приятному таковых мыслей течению, чает он каждою стопою приближатися ко своему блаженству, вдруг пришли ему на мысль други его, оставленные в пастырских Пентефриевых хижинах; прежде отшествия своего хощет он обняти их, поведати им о своем счастии и воззрети еще на жилище своего пленения: есть некие узы, привлекающие чувствительных людей к тем местам, где они о бедствии своем слезы проливали.

    Не весьма отдаленный от пастырей, шествует он к ним; едва туда вступает, уже все они окружают его и радостные изъявляют восхищения. «О други! — рек он. — Вы зрите меня в последний уже раз, все бедствия мои скончались. Пентефрий, добросердечнейший вельможа, пролил слезы о моем несчастий, отверз мне свои объятия, я ощутил нежное человечество, в трепет сердце мое приведшее; он возвестил мне мою свободу. Сколь ни истинна радость моя, но я оставлю вас не без сожаления. Дружба, добродетель и несчастие суть священные узы, нас соединившие. Я отхожу и вас в рабстве оставляю! Но я ласкаю себя тем, что ваши оковы не будут вечны. Продолжайте посвящати труды ваши господину, жалеющему о судьбе несчастных и знающему награждати добродетель». По сих словах прежде скорбь на челах их изобразилась, но скоро потом, забыв себя сами, приемлют они участие в удовольствии Иосифовом; слезы их остановляются, они радуются, объемлют его, но он всех доле в объятиях Итобала остается.

    Во время нежного их разлучения приближается к ним множество людей вооруженных, коих свирепый взор возвещает жестокое веление. Они окружили пастырей, и единый из них обращься ко Иосифу: «Раб, недостойный милости господина своего! — рек ему страшным гласом. — Обратися в ничтожество; Пентефрий повелевает тебе последовати нам во мрачнейшую темницу». Рек он, и все радостные и нежные восхищения пресеклись; Иосиф, как бы громовою стрелою пораженный, падает в руки пастырей, с ним равно возмущенных; сладкое веселие исчезает в очах его, и румянец лица его переменился вдруг в смертную бледность. Тако юный герой, отходя с места сражения, на коем явил храбрость свою, приемлется у врат градских с восторгом, как среди нежного объятия сограждан и ближних сокрытый за рощею враг поражает его смертным ударом; он падает на землю, дерзость победы гаснет в умирающих очах его, кровь течет по лаврам, увенчавающим чело его, и сплетенные руки, радость и нежность прежде изъявляющие, вместо единыя подноры ему служат.

    ужасно... Но сердце мое создано к бедствию... Простите... Чаял ли я тако проститися с вами!..» Воздыхания прерывают глас его.

    Пастыри, пришед в себя от первого удивления, обращают на него взор свой, как бы для познания из очей его, истинно ль он обвиняем, но невинность и добродетель, являющиеся на всех чертах лица его, разгнали те подозрения, кои могли произвести Пентефриевы милости. Тогда стенания свои соединяют они с воздыханиями друга своего. Прежде восхотели они удержать его силою: Итобал, паче прочих, невзирая на моления Иосифа, отличал себя своею дерзостию; но вся сила их стала бесполезна, и когда изъявляли они отчаяние, соединяя роптания свои с гласом скорби своея, тогда множество вооруженных исторгают из рук их несчастного и влекут его за собою.

    Прежде напечатания сей книги многие люди, имеющие вкус, прочитав сию третию песнь, учинили мне такое возражение, на которое ответствовать я за должность почитаю. Призывание

    Луны, говорили они, и образ Венеры с Марсом украшают твои картины, но надлежит оное переменить, ибо сии боги у египтян не были известны. Я готов был с ними согласиться. Между тем, читал я Геродота, и на каждом листе вторыя книги нашел я то, чем оправдать могу мои вымыслы. Я не намерен внести сюда кроме малого числа таковых мест.

    «Первые египтяне нашли имена двунадесяти богов, и греки оные имеют от египтян; они первые воздвигали богам алтари, делали их кумиры, строили им храмы».

    «В Протеевом храме был жертвенник Венеры».

    «Египтяне имеют оракулы Геркулеса, Аполлона, Дианы, Марса, Юпитера, Латоны».

    «В городе Саисе бывают праздники в честь Минервы, в Гелиополе в честь Солнцу, в Папиме в честь Марсу».

    Мне можно бы еще на прочие места сослаться. Если имена богов идут от Египта, то можно думать, что большая часть басен от них же происходит: в толь глубокой древности трудно познать прямое их начало. Я не думаю, чтоб захотел кто уничтожать здесь Геродотово свидетельство, ибо в приятном и вымышленном сочинении может и оно иметь довольную важность.

    Песнь: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
    Разделы сайта: